Вторая собака все поняла и без кнута. Обе встали на исходную. Бычок, припадая на левую сторону и косясь на свой бок, куда цапнула его кавказка, неловко отбежал-отполз прочь.
Задом он наткнулся на Бавори, и та отпихнула его сапогом — не глядя, как угодивший под ноги мячик или городское перекати-поле из комка газеты. Все внимание уже на следующего бычка.
Этот косился на собак, косился на хозяйку… И получил кнутом. И еще, и еще, и еще — быстро, размеренно и щедро, пока боль не затуманила мозг и не вытеснила страх перед собаками. Как ошпаренный, бычок рванул на кавказок… Стас заставил себя разжать челюсти. Спокойно.
В этом чертовом мире полно боли. И если на земле есть десяток миллиардов прямоходящих животных, которые сумели отгородиться и от собственной боли, и от вида чужой боли, это не значит, что в мире ее стало меньше.
Сколько добросердечных тетенек, подающих кусочек мяса бездомному щенку, ходят в кожаных плащах и меховых шубках? И начинают завтрак с бутерброда с красной рыбкой, а заканчивают ужином из устриц?
Цивилизация настолько хорошо защищает этих добросердечных тетенек от вида чужой боли, что иной раз создается ощущение, что рыбка в магазине — она как булочки или шоколад. Тоже на деревьях растет. И за кусочком рыбы не стоит чья-то смерть. Медленная, мучительная, от удушья на палубе корабля или от замораживания заживо в трюме-морозилке…
В мире по-прежнему океаны боли. И то, что большинство людей не сталкиваются с ней каждый день и не видят ее — это не значит, что боль исчезла.
И когда ты вдруг наткнулся на это, увидел чужую боль, захотел что-то изменить — менять нечего. Мир такой же, каким был и прежде. Ничего не изменилось. Боль как была, так и есть. И будет. Чужая боль никуда не исчезнет. Даже когда ты лично перестанешь видеть, как эта сучка гонит плетью теленка на кавказок…
Наверно, все так и должно быть. Но как же трудно себя в этом убедить… Стас закрыл глаза, досчитал до трех, медленно вдыхая, выдыхая еще медленнее. Вот так. Медленно… Вот так. Еще один вдох…
Замечательно. А теперь открыть глаза и внимательно смотреть — но не видеть площади и того, что на ней творится. Видеть только здания.
Потому что есть бычки, которых гонят плетью на кавказок, но есть и Арни. Вымахавший за два метра, но с душой десятилетнего мальчишки. Может быть, даже чувствительнее и умнее…
И уж точно несчастнее. Потому что он один, совсем один… Ну, почти. Почти один.
И если дядя Стас не перестанет размазывать сопли, мечтая, как бы облагодетельствовать весь мир, — тогда Арни точно останется один. Не считать же друзьями его городских “друзей”…
Так что хватит жевать сопли, ищи секвенсор!
Вон то белое трехэтажное здание с гаражом-пристройкой на боку очень похоже на лабораторный центр…
Может, оно и к лучшему, что нынешний партнер Графа, эта Бавори, живет прямо как сам Граф — не отделяя работу от жизни?
Мало ли что ночные тренировки с грохотом тяжелой музыки, кожаными дождевиками, плетями и кавказками, вкусившими вкус теплой крови, — прямо не ферма, а разминка-репетиция перед какой-то черной мессой… Зато здания открыты и не поставлены на сигнализацию.
Так. А это что за группка?
С дальнего конца площади, прямо к этому углу, маршировала дюжина взрослых быков-мутантов. Даже не маршировала, а семенила трусцой. На двух задних ногах, старательно вскидывая их повыше с каждым шагом. Рядом, подстегивая тварей кнутом для большего усердия, шагал дрессировщик.
— Взводный, ко мне, — позвал Стас. У ноги приглушенно пискнуло.
— Обойти здание. — Стас показал рукой, с какой стороны.
Серые тени, одна за одной, метнулись за угол.
Стас натянул налицо тепловизор, щелкнул включателем. Мир вновь изменился. Теплые дома вокруг опять стали желтыми, живые тела — зелеными, а горящие в окнах лампы — сине-фиолетовыми.
И черная-черная грязь внизу. Потому что полна воды и холода. Стас вздохнул — но тут уж никуда не деться.
Лег в грязь и пополз за угол. Грудь и ноги словно под ледяным душем. Но надо терпеть. Хоть и темно, а могут заметить…
Особенно если та дюжина никуда не свернет и пройдет прямо здесь…
Топали подросшие бычки дай бог каждому. Шла дюжина, а гремело за целую парадную роту, вымуштрованную чеканить шаг и молотить каблуками со стальными набивками по бетону аэродромов.
Еще и рычали что-то строевое. Мощными, но низкими голосами, словно отряд каких-нибудь гранитных троллей, этаких обретших ноги и научившихся маршировать Сцилл и Харибд:
Аша, аша! Ымко ачэт!
У-а! Ы-а! Эчку ачык!
Ышэ! Ашыка! Ы ач!
Ы! Ут-от-эт! Ычкэ! Ач!
Звуки сливались, угадывался только ритм. Горланили бычки так, как говорит человек, если ему вколоть в челюсти обезболивающее. Не только в нижнюю, но и в верхнюю, чтобы губ совсем не чувствовалось. Или вообще обрезать нерв, отвечающий за чувствительность рта.
— Хорош горланить, баскеры! — рявкнул дрессировщик. — Бегом-арш!
Стас совсем вжался в грязь под стеной.
Затопало совсем близко.
Первые баскеры вынырнули из-за угла, перед глазами промчались мощные ноги, разбрызгивая копытами грязь. За ними трусцой пробежал и дрессировщик.
Стас стянул с глаз тепловизор, но еще полежал, разглядывая мощные спины бычков, несущихся в “луга”. Пока, конечно, не луга, одно название. Пока просто разливы грязи.
В темноте на спинах бычков светились узоры, а на мощных затылках — какие-то не то иероглифы, не то рисунки. Не ядовито-зеленые, как узор на спинах, а просто зеленоватые. Скорее всего, обычная фосфоресцирующая краска.